— Трофим Петрович, — обращается он к Гринько, — принесите сюда Грота.
Трофим Петрович говорит:
— Да, господин инспектор, "несмотря" пишется вместе, — но идет и приносит из шкафа Грота.
В то время Грот сидел необычайно крепко на своем троне. И если ты говорил своему оппоненту, что по Гроту пишется так, а не иначе, то уже никакие доводы человеческого разума не могли сдвинуть тебя с позиции. Если сказал Грот, значит аминь. Это уже конец, предел, и дальше идти некуда.
Очередь доходит до учеников Филюка. Инспектор разглядывает диктанты.
— Ваши написали хорошо, но по синтаксису они значительно сильнее, чем по этимологии, — замечает инспектор.
— Не налажена сигнализация по этимологии, — тихонько замечает Гринько на ухо Лобановичу.
Филюк как ни в чем не бывало отвечает инспектору:
— Я вообще на грамматику обращаю внимание.
— Это и видно, — хвалит его инспектор.
Ученические мучения кончаются, ребят отпускают, а инспектор делает замечания то одному, то другому учителю, очень важно раскланивается с ними и идет с попом Прожоричем обедать.
Учителя остаются на некоторое время в школе, обедают с выпивкой, поздравляют друг друга с окончанием учебного года и расползаются по своим трущобам.
— А вы, коллега, может быть, переночуете? — сказал Гринько Лобановичу.
— Нет, коллега, я и так одну лишнюю ночь провел в дороге, надо ехать.
Лобанович давно уже скучал по Тельшину и очень рад был, когда окончились экзамены. Он еще целый час ждал на станции, пока пришел поезд. Поздно ночью он выехал домой.
XXXV
"Это мой последний вечер в Тельшине, — говорила себе Ядвися, — и я не увижу его!"
Она задумалась, прислушиваясь к своим мыслям. Неужто так и не увидит его? Никогда не увидит? И зачем она обманула его? Она ведь и тогда, во время их последней встречи, уже знала о том, что завтра, в понедельник, уедет, а ему сказала, что не знает, когда будет выезжать. Ядвися взглянула на окна квартиры учителя. Там темно и страшно, потому что пусто. Дом только тогда живет, когда в нем живет хозяин, ведь хозяин — душа своего дома. Как тоскливо, печально смотрят эти стеклянные глаза пустой и мертвой квартиры! Напрасно этот молодой блестящий месяц старается оживить погасшие очи — они светятся, а жизни в них нет.
Ей даже страшно. Она ни за что теперь не подойдет к ним, как подходила прежде, когда эти окна жили и так приветливо глядели на их двор, освещенные светло-зеленым светом. О, тогда ей было весело и ее тянуло, как ночного мотылька, к этим светящимся окнам. Она тихонько поднималась на забор перед школой и долго смотрела в заветное оконце. Счастливая улыбка пробегала по ее губам, а он, ничего не подозревая, сидел как раз напротив, склонив голову над книгой, и изредка проводил рукой по своим темным, совсем еще молодым усикам. Смешной он, когда поднимает свои глаза, такие добрые и задумчивые, и смотрит в окно. И эти глаза, вероятно, ищут ее. Но хотя она здесь, рядом, его глаза не видят ее. И ей смешно и радостно. Но он этого не знает…
"Нет! Он многого не знает и никогда не будет знать!"
И зачем она солгала ему? Ну, зачем? А может, завтра не ехать? Все зависит от нее. Отец ведь не гонит ее. Он теперь такой добрый с нею! "Погуляй, говорит, Ядвиська, ведь у тебя там не горит!" Ее отец добрый, но почему-то она боится его. Ей страшно, когда он приходит домой, а глаза его смотрят куда-то далеко-далеко, словно они сошли с его лица, а эти грозные, жесткие усы, как тучи в грозу, опустятся вниз.
Зачем она солгала ему? Ей хочется увидеть его. Эх, кабы ей крылья! Поднялась бы сейчас и полетела к нему, чтобы посмотреть на него еще раз, как смотрела здесь, когда он даже и не знал об этом…
Нет, это ее последний вечер в Тельшине.
Тонкие, длинные, темные дужки-брови Ядвиси немного сдвигаются и хмурятся, и лицо ее становится строгим. Да, это ее последний здесь вечер!
Она снова смотрит на окна. А что, если пойти туда? Сесть за стол, за которым еще совсем недавно сидел он и поглаживал рукой свои молодые темные усики? Но сейчас там неприятно, страшно, кто-то другой, неласковый и враждебный, притаился в покинутой комнатке. И, вероятно, она, войдя в эту комнату, услыхала бы какой-то чужой, недобрый голос, а может быть, и смех, таинственный и жуткий смех, и это навсегда убило бы радость и счастье в ее сердце. Она снова смотрит в темные, пустые окна.
Как жутко хохочут совы возле часовни! Чего смеются они? Не над ней ли? А эти окна! Что в них? Почему они так приковали к себе, словно приворожили, ее взор? "А все же я пойду туда! Возьму и пойду!.. Неужели я пойду?"
Она тихо поднимается на крылечко, оглядывается, идет. Кухня не заперта. Скрипнула дверь, и вот она в кухне.
— Ты здесь, бабушка? — тихо спрашивает Ядвися.
Сторожиха ворочается на печке.
— Здесь, паненочка!
— А почему ты, бабка, дверь не заперла?
— Да вот, паненочка, прилегла, да так и не заперла. Я же не сплю.
— Завтра, бабка, уеду.
— Уедете, паненочка? — спрашивает сторожиха, встает и садится на печи. — И не дождетесь, пока панич вернется? — спрашивает она.
— А разве твой панич со мной поедет?
— Ну как же, паненочка, он печалиться будет, что вы поехали и не простились с ним.
— А почему он будет печалиться? — спрашивает Ядвися.
Ей приятно слышать от бабки, что он будет печалиться.
— Почему же не будет, паненочка? Я ведь видела, какими глазами он смотрит на вас.
— Ну, какими же? Скажи, бабка!
— Добрыми глазами, ласковыми глазами, паненочка, таким взглядом, что от сердца идет, чтобы другому сердцу весть подать.
— А какую весть подать другому сердцу?
— Я уже забыла, паненочка. Куда мне, старуха я, забыла, — с хитрой улыбкой отвечает бабка.
— А кого ты, бабка, больше любишь — меня или панича?
— Я и вас люблю и панича люблю… Эх, паненочка, поженились бы вы с паничом, ей-богу! — с жаром проговорила бабка, и в ней сразу пробудилась женщина-сваха.
— Мне же, бабка, только шестнадцатый год, мне и замуж нельзя еще.
— О, паненочка, шестнадцатый год! Так ведь не сегодня же и замуж идти.
— А твой панич не хочет меня.
— Ой, паненочка, что вы говорите! Отчего же он ни на кого другого и глядеть не хочет? Почему же он ни разу не сходит к дочке землемера? Все туда ходят, а он нет. Должно быть, возле вас ему милее.
— Просто лентяй твой панич, и больше ничего.
— Нет, не лентяй он, он вас, паненочка, полюбил.
— А разве он тебе говорил?
— Зачем он будет говорить мне? Он вам про это говорил.
— Нет, бабка, никогда не говорил он этого мне.
— Говорил, паненочка, говорил! И еще скажет.
— Ничего ты, бабка, не знаешь!
— Знаю, паненочка, знаю!.. А куда вы, паненочка, уезжаете? — Далеко, бабка, в имение на службу.
— А панич знает?
— Ничего не знает и не будет знать.
— Вы напишете ему, паненочка?
— Ничего я не буду писать ему.
Ядвися подошла к знакомой двери, открыла ее и вошла в комнату Лобановича. Тихо. Темно и пусто.
Ядвися прислушалась.
Между стеной и отставшими от нее обоями прошуршал кусочек известки. Почему он так долго катился? Этот шорох показался ей не случайным. Но ей не страшно, только жаль чего-то. И в сердце безысходная грусть. Глаза ее привыкли к темноте. Из мрака выступили неясные очертания стола. Вот и стул. На том же месте, где обычно сидел Лобанович.
Ядвися снова чутко прислушивается. Нет, это ей только показалось. Девушка тихонько отодвигает стул и садится. Садится так, как сидел, бывало, он, и проводит рукой по своей губке. Это он здесь сидит, а ее нет. Она там, за окном, смотрит на него… Вдруг девушка вздрогнула и боязливо глянула в уголок — там скользнула какая-то тень, тихо, бесшумно. Нет, это белеют на полках его книги. Она встает, кладет в книгу листок бумаги, оглядывает "темные стены — они неприветливые и молчаливые. Они мертвые, душа ушла из этого дома. Ей страшно и жутко и вместе с тем приятно и грустно.