Владик заметил:

— Я, брат, с бревна не сползу! А там, смотришь, день прожил, — и свобода ближе. Вот кончается, слава богу, месяц, — значит, одну тридцать шестую часть неволи и сбросили с плеч. Так или не так?

— Так, так, Владик! — подтвердили Сымон и Андрей.

— А если так, давайте подумаем, как лучше организовать нашу жизнь в остроге.

Владик предложил создать коммуну, чтобы все гривенники были в одних руках и чтобы один человек имел право с согласия всех остальных распоряжаться этими деньгами.

Обитатели новой камеры обсудили предложение Владика и постановили — избрать Владика экономом, чтобы он вел хозяйство, выписывал через Дождика продукты. Оставалось выбрать и своего повара. По тюремному уставу "повару" от осужденных в крепость разрешалось ходить на тюремную кухню и готовить обеды. "Поваром" назначили Сымона Тургая; он был коридорным старостой, но охотно согласился взять на себя и новую роль, приобретя таким образом и другую должность.

Так началась новая жизнь осужденных в крепость, отбывавших свое наказание в менском остроге.

XL

Однообразие тюремного быта немного нарушалось, когда в камеру прибывали новые осужденные. Попадали сюда люди разных профессий и социального положения — мелкие чиновники, писаря, железнодорожники и другие так называемые интеллигенты. Однажды привели даже конокрада из-под Ракова, некоего Касперича, молодого, малограмотного, но хитрого лодыря. Отправляясь на промысел по части конокрадства, Касперич брал с собой прокламации. Когда он попадался, его сперва крепко били, а затем вели в полицию. Во время обыска выяснялось, что Касперич не конокрад, а "политик". Конокрада судили за прокламации, как политического преступника, а ему этого только и нужно было. Последний раз Касперич вместо долгосрочной каторги получил девять месяцев крепости. Касперич изложил свою программу действий перед обитателями камеры, весело посмеиваясь и радуясь собственной хитрой выдумке.

— К какой же политической партии принадлежишь ты? — спросил его с серьезным видом Сымон Тургай, еле сдерживая смех.

— Моя партия — спасай сам себя, — ответил Касперич, глядя на Тургая маленькими, свиными глазками.

— Значит, ты однобокий анархист-индивидуалист? — заметил Владик.

— А мне все равно какой, хотя бы и однобокий, — отозвался Касперич.

В коммуну его не приняли, да и сам он не стремился попасть в нее и жил "на свой гривенник". Немного осмотревшись и сориентировавшись в непривычной обстановке, Касперич однажды спросил Владика:

— Сколько человек может съесть сырого сала?

Владик подозрительно посмотрел на Касперича, опасаясь, нет ли здесь какого подвоха, а для "старого" арестанта дать одурачить себя считалось позором.

— Голодной куме хлеб на уме? — хитро усмехнулся Владик.

— Может, и так, — безразлично проговорил Касперич и повторил вопрос: — Нет, серьезно, сколько человек сможет съесть сырого сала?

— Смотря какой человек и какого сала, — ответил Владик. — Я, например, проголодавшись, съел бы фунта два.

— Два фунта! — презрительно отозвался Касперич. — А я могу съесть семь фунтов!

— А не разорвет тебя? — не поверил Лобанович и сказал Сымону Тургаю: — "Политик" берется съесть семь фунтов сырого сала!

Сымон, о чем-то задумавшись, молча ходил по камере. Услыхав обращенные к нему слова Лобановича, он остановился.

— А черт его знает, какое у "политика" пузо.

Касперич решительно стоял на своем и готов был держать пари.

Владика и Касперича окружили заключенные. Даже Александр Голубович, почти всегда серьезный, молчаливый, замкнутый человек, питерский рабочий, большевик по своим политическим убеждениям, присоединился к группе товарищей по камере.

— Если даже и съест, то его вырвет, — сказал Голубович.

Спор все больше разгорался.

— Так что, хлопцы, рискнем разве? Как, Владик, рискнем? — обратился Тургай к друзьям и к "эконому".

Владик выдал кусок сала из общих запасов. Сымон Тургай отвесил на кухне семь фунтов и отдал Касперичу. Тот взял с полки небольшой кусок хлеба, сел на нары и начал есть.

Он ел жадно, отрывал, как волк, зубами большие куски сала. Вместе с кусочками хлеба они исчезали в пасти Касперича. Он двигал челюстями, как жерновами, молол сало и хлеб, а затем также по-волчьи глотал их. И глаза его блестели, словно у волка. С каждым разом сала оставалось все меньше и меньше.

— Все смелет! — разочарованно проговорил Владик.

И действительно, Касперич положил в рот остатки хлеба и сала, не торопясь пожевал, проглотил с видом победителя и даже засмеялся.

— О, — сказал он, — теперь аж до завтра можно терпеть!

Тургай громко захохотал.

— Вот обжора так обжора!

А Касперич как ни в чем не бывало погуливал по камере и улыбался.

Отсидев свои девять месяцев, Касперич вышел на свободу. В памяти о нем только и осталось, что съеденные в один присест семь фунтов сала да свиные глазки и челюсти, которые двигались, как жернова.

Среди краткосрочных заключенных порой попадались любители много говорить и наплести с три короба разных небылиц. Свои выдумки для возвеличения самих себя они выдавали за действительность. Их слушали, даже поощряли, поддакивали, чтобы дать разойтись еще больше. По-тюремному таких людей называли "заливалами", от выражения "заливать пули", что значит врать.

К "заливалам" принадлежал недавно приведенный в камеру Зыгмусь Зайковский. Это был простой человек лет тридцати, столяр по профессии. Усевшись возле стола на нары, Зайковский свертывал большую цигарку из общественной махорки, лежавшей в довольно вместительном ящике, со смаком затягивался и рассказывал о своих приключениях.

Один такой рассказ запомнился Лобановичу.

Однажды Зыгмуся, так рассказывал он, задержали несознательные крестьяне за агитацию против царских порядков и посадили в пустой амбар. Сидеть там Зайковский не хотел. Вот и начал он шнырять из угла в угол. Вначале его окружала кромешная тьма, но затем глаза присмотрелись и кое-что можно было разобрать. Ощупал Зыгмусь все доски в полу. Они были толстые, и концы их плотно прикрыты плинтусами. Не за что было зацепиться даже кончиками пальцев. План отодрать половицы и сделать подкоп отпадал. Но Зыгмусь твердо решил выбраться на волю. Он смастерил подмостки, влез на них, осмотрел потолок. Подмостки получились непрочные, упереться в них, чтобы плечом оторвать доску, было невозможно. К счастью, в амбаре стояла большая дубовая бочка. Зыгмусь перевернул бочку вверх дном, взобрался на нее, сделал пробу — вогнул голову, а спиной и плечом налег на доску. Доска подалась и заскрипела. Зыгмусю даже страшно стало: а что, если услышат? Но вокруг было тихо. Зыгмусь поднял доску еще выше. С чердака за шиворот посыпались опилки и разная дрянь. Ну, да лихо с ними! Через минуту Зайковский был уже на чердаке. Прислушался — тихо. Тогда он выдрал из крыши охапку соломы и сквозь дыру метнулся на землю, а там его только и видели.

Кончив рассказывать, Зыгмусь сам первый громко захохотал.

— И убежал? — с деланным изумлением и восхищением воскликнул Сымон Тургай.

— Ну и ловкач! — отозвался Владик.

— Да ты же силач: оторвал хребтиной доску! — удивился и Лобанович.

— А ты что думал! — гордо проговорил Зыгмусь и еще с большим пылом добавил: — Но это еще не все!

— Что ты говорить?! — воскликнули все вместе.

— А вот слушайте. Очутился я на земле, оглянулся, пригнулся — шмыг в коноплю. Огородами, загуменьями выбрался из деревни — и напрямик в кустарник! И — на дорогу. Впереди, вижу, лес, но далековато. Бежать на всю скорость нельзя: увидят — сразу догадаются. Надо же и соображать. И что вы думаете? Оглянулся я — шпарит за мной верхом на лошади кудлатый мужик без шапки, только космы на голове трясутся. Догонит, не успею добежать до лесу! Дух захватывает, бегу, а погоня все ближ?. Сзади за верховым пять-шесть пеших мужиков! Чешут наперегонки! Что делать?