Для каждого дерева выделил он учеников, поручив им уход за саженцами.
— Ну, а теперь, детки, идите обедать. После обеда принесите и сдайте свои книги, — ведь после пасхи вы рассыплетесь по лесам и полям. А кто захочет ходить в школу и после пасхи, тот потом и получит книги.
Приняв после обеда книги от учеников и отпустив их на праздники, Лобанович почувствовал, что ему стало чего-то жаль, хотя, правду сказать, немного надоела за зиму школьная работа по восемь и по десять часов в день.
Выйдя во двор, он обошел посаженные деревья, возле некоторых из них задерживался подольше. Он часто посматривал на двор пана подловчего. Очень хотелось увидеть Ядвисю и показать ей эту славную грушу, которую посадил он в память о ней. Но Ядвися долго не показывалась во дворе. Он подкарауливал ее около часа. И когда заметил, окликнул и попросил ее подойти.
Она подбежала к нему, радостная, веселая.
— Я хочу показать вам грушу.
— А вы не будете ловить меня? — с милой, лукавой улыбкой спросила она.
Он помог ей перелезть через забор и повел к груше.
— Эту грушу я посадил на память о вас.
Она долго разглядывала ее, потом засмеялась и сказала:
— Я вырву ее и выброшу.
— Почему?
— Потому что она такая же колючая и дикая, как я.
— Пойдем гулять сегодня? — спросил он.
— А вы помните, что я вам вчера на это сказала?
— Сделайте то же самое, что вы сделали вчера, и тогда скажите мне хоть десять раз то, что сказали один раз.
Она строго посмотрела на него.
— Больше никогда! Слышите? Ни-ког-да!
XXXI
Вербное воскресенье и благовещенье в этом году пришлись на один день. На праздник должен был приехать из Малевич отец Модест с дьячком Тишкевичем; ведь в этот день тельшинцы, по старому обычаю, несли свои грехи попу, после чего становились как бы святые. Правда, в Тельшине было много таких полешуков, как, например, дед Микита, которым святость никак не шла и которые, вместо того чтобы избавиться от старых грехов, сдать их попу, умудрялись наделать немало новых.
Обычно отец Модест приезжал накануне праздника под вечер. Вот и сегодня приехал он довольно рано, когда солнце не успело еще спрятаться за дубом, что высится неподалеку от разъезда. Спустя полчаса из часовенки, стоявшей в зарослях угрюмого и темного кладбища, донесся глухой звон, словно колотили в старый, треснувший чугун. Все же звон этот, такой резкий и необычный для Тельшина, производил сильное впечатление. И каждый, кто слыхал его, так или иначе откликался на этот звон.
— Что это? — спрашивал кто-нибудь из тельшинцев. — Звонят, что ли?
— Должно быть, звонят.
И после этого начинались те или иные рассуждения:
— Уже, должно быть, поп приехал: что-то забомкали.
— Исповедоваться будем?
— Должно быть, так.
Но полешуки не очень торопились в церковь. Ведь они народ заботливый и рассудительный. Одному заманчивее улыбалась охота, другой напал на местечко, где щуки еще не перестали нерестовать.
Тельшинский колокол, как видно, хорошо знал обычаи своих прихожан и не торопился кончать свой призыв. Только через час, когда на паперти скоплялось уже довольно много полешуков и полешучек, а со двора Михалки Кугая показывались отец Модест, который шел еще ровно, и дьячок Тишкевич, который все же нес в себе меньше "благодати", а посему уже немного загребал ногами, — только тогда колокол начинал расходиться вовсю, прихватив себе в помощь своих меньших, тонкоголосых братьев.
Часовенка отпиралась. Возле двери обычно стояло несколько молодиц с детьми на руках. Они не смели сами войти в часовенку, потому что были еще "нечистые". У каждой молодицы был свой срок: кому нужно было "вводиться" во храм около семухи, кому — около Петра, кому — на коляды, а кое-кому еще и вовсе не настал срок "введения". Но в Тельшине это не имело значения. Отец Модест выстраивал молодиц по обе стороны двери, брал свой требник и читал молитвы, а дьячок Тишкевич пел, слегка пошатываясь из стороны в сторону. Но это не мешало ему надзирать и за "благочинием" в часовне: ведь молодицы, бывали такие случаи, порой толкали друг друга либо слишком выпирали вперед.
— "Елицы во Христе…" — пел Тишкевич.
И тут он замечал, что какая-нибудь молодица нарушала порядок. Тогда он прекращал пение и назидательно говорил молодице:
— Куда ты прешься? Стой спокойно.
И затем продолжал:
— "Крести-и-ите-ся-а-а!"
Но тут снова кто-нибудь начинал вести себя не так, как подобает в церкви.
— Слышите, что я вам говорю? — уже довольно строго спрашивал молодиц Тишкевич и хмурил брови.
Восстановив порядок, он продолжал петь:
— "Во Христа облекостеся!"
Увидев новый непорядок, Тишкевич решительно прерывал пение и еще более сердито говорил:
— Тьфу! Что это за противная баба! Говори ей или не говори — хоть кол на голове теши.
И, не спуская с молодиц своего грозного взгляда еще несколько минут, Тишкевич кончал петь:
— "Алли-лу-у-ия!.. "
Отец Модест ничем не проявлял своего "я" и давал Тишкевичу полную возможность поучать "паству" — ведь они жили очень дружно. И ни для кого не было ни новостью и ни редкостью, когда они дома, в Малевичах, шли рядом, поддерживая друг друга, ибо очень часто страдали неустойчивостью ног. Шествуя дружной парой, останавливались иногда посреди улицы и проводили короткое совещание: куда зайти? Они поднимали головы, полагаясь в решении этого вопроса главным образом на свои глаза. И если перед глазами стояла школа, они направлялись туда. Взойдя на крыльцо школы, снова останавливались, и здесь временами происходил между ними небольшой спор: как истинные христиане, они уступали первое место друг другу. А исходя из того, что перед богом все равны, они входили разом, одновременно. Отец Модест первым садился на стул и говорил Тишкевичу:
— Садись, дьяче, школа церковная и стулья церковные.
Затем, расстегнув рясу, он вытаскивал из-за пазухи бутылку, сам тянул и давал потянуть дьячку. Учительница не знала, как держать себя с гостями. Но гости были нетребовательные, угощались своей водкой и закусывали своими языками. Немного отдохнув, они пели "Христос воскресе" и спокойно уходили.
"Введя" молодиц и немного подержав на руках их детей, отец Модест приступал к исповеди. Полешуки, свалив с себя эту заботу, тотчас же выходили из часовни и шли домой. На следующий день утром также шла исповедь, а потом уже служилась обедница — богослужение, специально созданное для полешуков, с учетом того, что их в церкви долго не удержишь. Небольшая часовенка, могущая вместить не более чем шестую часть тельшинцев, была наполовину пустой, и только когда начиналось причастие, в ней становилось тесно — каждому хотелось поскорее взять причастие. И тут уже без конфликтов никогда не обходилось.
— Что ты мне на ноги влез? — злобно глядел Трахим Буч на Рыгора Качана. — Прется как свинья! — все еще злясь, говорил Буч.
Качан смотрел на Буча, словно раздумывая, что ответить ему на это. Вспомнив, что они идут к причастию и не должны иметь гнев в сердце своем, он укоризненно качал головой, и в голосе его слышалось сокрушение:
— Солодушник ты, чтоб ты захлебнулся! Идешь к святому причастию, а лаешься, как собака, будто ты не в церкви, а в корчме у Абрама!
Напоминание о христианском смирении, сделанное Качаном, производило свое действие. Буч ничего не отвечал и тупо глядел перед собой. А там, возле батюшки о чашею, также волновался народ.
— Чего ты пхаешься? — оглядывается на соседа полешук.
— А сам ты куда прешься? — отвечает сосед по прозвищу Швайка и занимает место впереди, а тот, кто сделал ему замечание, злой, становится за ним: спорить уже некогда, Швайка стоит с разинутым ртом.
Отец Модест ложечкой черпает из чаши.